Просмотр полной версии : Находки в Молдавии - книга
Молча стоит перед витриной старый коммунист. О чем думает он, глядя на памятные вещи, на фотографии, на скульптурные портреты? О бурных митингах, о голодных годах и окопной жизни солдата-фронтовика, о суровых годах и боевых друзьях напоминают они ему. Спокойны сейчас его руки. Трудовые рабочие руки! Чего не изведали вы, чего не переделали! Держали вы и кнут пастуха, и рашпиль слесаря, сжимали рукоять нагана и ставили на первые документы советского Дона гербовую печать нового правительства. Не вы ли пожимали руку героев Федора Подтелкова и Ефима Щаденко, не вы ли, как большую заслуженную награду, ощущали теплое рукопожатие великого Ленина!
Для меня все это — одна из страниц легендарной истории, для него — один из этапов собственной жизни, боевой юности.
Один из многих...
«Давыдов умер ночью. Перед смертью к нему вернулось сознание. Коротко взглянув на сидевшего у изголовья деда Щукаря, задыхаясь, он проговорил:
— Чего же ты плачешь, старик? — но тут кровавая пена, пузырясь, хлынула из его рта, и, только сделав несколько судорожных глотательных движений, привалившись белой щекой к подушке, он еле смог закончить фразу: — Не надо...— и даже попытался улыбнуться.
А потом тяжело, с протяжным стоном выпрямился и . затих...
...Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову, отшептала им поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текущая откуда-то с верховьев Гремячего буерака. Вот и
все!»
Книга так и открыта на последней странице. А я не убираю ее, находясь под впечатлением последних строк, еще переживая смерть Семена Давыдова.
Я думаю над тем, как автор уподобляется мифическому Богу: он населяет пустыни, строит города, казнит и милует; заставляет своих героев любить, страдать или радоваться. Он может даровать им жизнь, или оборвать ее. И никто ему не судья. Компасом служит жизнь.
Но ведь и в жизни были такие Давыдовы. Один, два или три послужили ему прототипами. Исследователи писали о них. Я вспоминаю, что одним кз первых, кто по- настоящему заинтересовался прототипами героев «Поднятой целины», были журналист Константин Прийма и литературовед И. Лежнев.
Константин Прийма в одной из своих статей рассказал, как однажды ему удалось найти в сарае старухи- казачки старые письма Шолохова, документы райкомов- ских работников, старые газеты. В этих письмах Шолохов не раз упоминал о Красюкове, Корешкове и особенно о Плоткине.
— А кто эти люди — Красюков, Корешков, Плоткин? — спросил журналист у казачки.
Та ответила, что о Красюкове и Корешкове она ничего сказать не может, а Плоткин — бывший моряк, председательствовал в колхозе на хуторе Лебяжьем. Журналист поинтересовался, жив ли теперь Плоткин?
— Может, и жив,— ответила старуха.— Знаю, что в 1937 году Шолохов отстоял их, прямо у смерти из лап вырвал двадцатипятитысячников.
А один из казаков рассказал журналисту о Плоткине:
«Приехал он к нам в Вешки в январе 1930 года. Коммунист, волевой, фигура ядреная, литая, роста среднего, темно-русый. Из флотских. Под тужуркой — матросская тельняшка, грудь и руки в якорьках, татуировке. Скромен был, выдержан, с острым прищуром глаз... Работал как черт. Был не-из краснобаев, но говорил зрело, ядре- по, как гвозди в дубы вколачивал. И простой был, сердечно относился к народу. Любили его казаки. И по сию пору в хуторе Лебяжьем добрым словом его вспоминают колхозники».
С вопросом о Плоткине Прийма обратился к М. А. Шолохову.
— Да, — ответил писатель, — моряка, флотского механика Плоткина и слесаря-путиловца Баюкова я знал хорошо. Много раз встречался с ними на бюро райкома и в колхозах, где они работали. Приходилось мне наблюдать работу и других двадцатипятитысячников. Типическое, что я находил в их делах, было воплощено в образе Давыдова.
Но где же теперь Плоткин? Куда забросила судьба бывшего моряка, первого председателя казачьего колхоза, одного из прототипов Семена Давыдова? Может, умер он, или продолжает трудиться в каком-нибудь из городов страны?
24 ноября 1958 года в газете «Правда» был опубликован очерк писателя Анатолия Калинина «Близ станицы Мелиховской». В нем рассказывалось об одном из винодельческих совхозов Ростовской области, о том, как с» приходом нового директора П. А. Красюкова совхоз из запущенного стал одним из первых хозяйств Дона.
А спустя некоторое время Красюков неожиданно получил письмо. Оно пришло от «пропавшего без вести» Андрея Плоткина. Тот писал:
«Здравствуй, дорогой старый дружище Петр Акимович!
Тебя мое письмо так же удивит, как меня удивила и обрадовала весточка о тебе, да еще такая весточка — статья... Я страшно рад тому, что ты жив, здоров и пользуешься таким успехом. От всей души поздравляю».
Далее Андрей Андронович рассказывает кратко о своей жизни и работе: пытался поступить на учебу впром- академию, но не удалось; в январе 1941 года попал в
Ллапаевск, оттуда переехал в 1547 году в Подмосковье. Теперь работает в 30 километрах от Москвы, вот уже двенадцатый год директором завода железобетонных изделий.
Значит, Андрей Плоткин жив и работает в Подмосковье!
Как только я узнал об этом от Петра Акимовича Красюкова и от писателя Калинина, с этого времени стал думать: как бы познакомиться с одним из прототипов шолоховского героя.
Но сразу встретиться не удалось, только позднее, находясь в командировке, я посетил его.
Павелецкий вокзал. Электричка. Поселок Видное. Первый же прохожий, которого я спросил о Плоткине, указал на одноэтажный каменный дом под номером 5 в Пионерском переулке. Плоткина в поселке знают все. правда, не как прототипа Семена Давыдова, а как директора завода. Я подходил к дому и думал: кто же откроет мне дверь? Конечно, убеленный сединами хозяйственник— директор крупного предприятия. Не знаю почему, но я не особенно люблю встречаться с «крупными», «видными». Чувствую себя скованно, тут же перехожу на тон ретивого газетного хроникера, с подозрительной бодростью берущего пятиминутное интервью.
Калитка, дорожка к скрывающемуся в глубине особняку. Подхожу, стучу в дверь. И вот передо мною не старый еще мужчина с живыми голубыми глазами, с шевелюрой чуть спутанных, тронутых сединой каштановых волос. Быстрый, но без суетливости, какой-то открытый, откровенный! Позднее я понял, в чем секрет его молодости: в пятьдесят пять лет он ежедневно занимается гимнастикой, ходит на лыжах и каждый вечер зимой его видят на катке...
Мы сидим за круглым столом в уютной комнатке, и Андрей Андронович рассказывает о своей жизни, о дружбе с Петром Красюковым, о своих хороших знакомых и друзьях — Логачеве, Лимареве, Шолохове.
— Помню, познакомился я с Михаилом Александровичем при таких обстоятельствах. Тяжеловато пришлось нашему молодому колхозу летом 1930 года: урожай еще не сняли, денег нет, чем людей поддержать - ума не приложу. В райкоме мне говорят: иди к Шолохову, он поможет.
Принял он меня хорошо, как старого знакомого. Стал расспрашивать о колхозе, о знакомых казаках. Тут я и ввернул просьбу свою: «Дайте, мол, денег взаймы, Михаил Александрович, людей поддержать».
— А много ли надо? —спросил Шолохов.
— Рублей триста, —отвечаю. А у самого душа не на месте: вдруг откажет.
Вижу, поднимается он, не говоря ни слова, вынимает из ящика деньги и подает мне. Я пообещал, что как только уберем зерновые, тут же деньги верну. С этого времени и сдружились мы, стал он колхозу очень близким человеком. Не раз выручал нас, двадцатипятитысячников, не только деньгами, а прямо-таки и от смерти спасал...
Андрей Андронович поднимается и приносит папку. В ней письма Шолохова тридцатых годов, книги с дарственными надписями автора. На книге «Поднятая целина» издания «Федерация» 1932 года Шолохов сделал надпись:
«Дорогому Андрею Плоткину, одному из многих двадцатипятитысячников, делавших колхозную революцию в Вешенском районе, на дружбу М. Шолохов. 20.3.1933 г.»
А на книге «Тихий Дон» надпись такая:
«Андрею Плоткину другу-«перегибщику» на память о замечательном 1933 годе и о Вешенском районе, а также о совместном пребывании в Москве и о событиях, бывших за это время. 5 июля 1933 года».
Надпись говорит о многом. Дело в том, что некоторые из руководителей Азово-Черноморского края изымали у населения хлеб, который выдавался на трудодни, из колхозов исключали под видом кулаков трудовых крестьян, арестовали многих коммунистов, в том числе и двадцатипятитысячников. Арестован был и Плоткин.
Шолохов писал секретарю Вешенского райкома П. К. Луговому:
«События в Вешках приняли чудовищный характер... Лучших людей сделали врагами партии... Выходит, что вы разлагали колхозы, грабили скот, преступно сеяли, а я знал и молчал... Все это настолько нелепо и чудовищно, что я не подберу слов. Более тяжкого, более серьезного обвинения нельзя и предъявить. Нужно со всей лютостью, со всей беспощадностью бороться за то, чтобы снять с себя это незаслуженное черное пятно!..»
И вот Шолохов пишет письмо в ЦК партии, прося разобраться, помочь Верхнедонским районам, посылает телеграмму Сталину, едет в Москву. Благодаря его заступничеству Верхний Дон получает продовольственную помощь, незаконно арестованные партийные работники возвращаются на свои места.
В более поздних письмах к Плоткину Михаил Александрович рассказывает об успехах в районе, о колхозном строительстве, о своей работе. В одном из них сообщает, что казаки допытывались у него, писателя, куда делся их общий друг — Андрей Плоткин!
Но тут уж во мне просыпается литературовед. Вот он, Андрей Андронович Плоткин, бывший председатель колхоза, передо мною. Но ведь это не Семен Давыдов, а только его прототип. Что же «взял» из его жизни писатель для своего образа, какие случаи, эпизоды, черты характера? И, конечно, не просто «перенес» точь-в точь на бумагу, а в чем-то изменил, что-то добавил?
— Расскажите, — прошу я Андрея Андроновича,— какие эпизоды в «Поднятой целине» особенно напоминают вашу жизнь в хуторе Лебяжьем?
Плоткин на минуту задумывается.
— Многое, что есть в образе Семена Давыдова, действительно, имело место в моей жизни. Ну вот, например, «бабий бунт», так хорошо описанный Шолоховым. Он произошел в хуторе Нижне-Гороховском. Помню, дело так было. Еду на коне. Вдруг бежит навстречу мне один из бригадиров:
— Бабы зерно растаскивают!
Бросился я туда. Вижу, открыли бабы амбар, тащат на весы мешки с пшеницей, а потом выносят на арбу. Встал я рядом с конем— решил не выпускать. Уговариваю, хочу время выиграть, покуда свои не подоспеют. Нагрузили бабы подводу мешками, начали кокя выводить. Я — не пускать. Бросились на меня, стали терзать. Что делать? В кармане наган, но покажи его только — озвереет толпа! К тому же за плетнем казаки сидят, смотрят да покуривают. Кто-то мне шепнул, что в леваде притаились другие — с обрезами. В общем, поцарапали меня изрядно, разорвали бушлат, тельняшку.
Вдруг крик:
— Милиция!
Бросились бабы кто куда. А это, оказывается, прискакали с поля казаки, поднятые бригадиром. Завернули они подводу, стали сгонять баб во двор. Я же прислонился к плетню и думаю скорбно: как же не мог предотвратить этого выступления. Печально на разорванный бушлат смотрю: в чем же теперь ходить буду? Бабы вопят: «Арестуют нас! казнят!». Вижу, и тут положение надо выправлять. Проходит мимо казачка, я подмигнул ей. Она засмеялась. Шутку подхватили и другие. Гляжу — заулыбались... В общем, улеглась вскоре паника...
Пока он рассказывал, я вспоминал подобную сцену в романе и замечал «расхождения»: у Шолохова эпизод лишен бытовизма, драматически заострен.
Задумался и Андрей Андронович, вспоминая свою жизнь. Потом сказал неожиданно:
— Нет, не могу считать только себя Давыдовым. С таким же правом могут себя назвать им и Шабунин, и Красюков, и многие из нас, двадцатипятитысячников. Я же, как прочитал «Поднятую целину», так, если образно сказать, «иконой» для себя Давыдова-то сделал.
Я спрашиваю Андрея Андроновича, поддерживает ли он связь с Михаилом Александровичем Шолоховым.
— Последнее письмо, помнится, получил я от него в 1545 году. Да вот оно.
Плоткин протягивает мне лист бумаги:
«Дорогой Андрей!
Получил твое письмо, кажется, единственное за последние годы. Осенью 1941 года, вернувшись с фронта в Москву, узнал от жены Кудашова, что ты заходил к ней и справлялся обо мне, но я тогда был уже в армии и постоянного адреса не имел. Людей, работающих в Вешках, мало, а дела —до чертовой матери. Не думаешь ли бросать свое директорство и переезжать на Лебяжий? Я лично был бы рад видеть тебя в наших краях. Да и колхозники о тебе вспоминают частенько. Собирайся-ка к весне, да и махай в родные края, что ты на это скажешь?
Крепко жму твою руку.
Твой Шолохов.
16/11-45 г.».
— Связь с Михаилом Александровичем я потерял с 1550 года,— продолжал Плоткин,—Много мне пришлось переезжать с места на место. Теперь вот думаю побывать у него, навестить своих друзей-казаков.
Наша беседа тянется до вечера. Ухожу, унося в памяти образ простого и очень интересного человека, жизнь которого так перекликается с жизнью литературного героя «Поднятой целины» Семена Давыдова.
«Отец» Николая Островского
Как-то зашел ко мне один из товарищей, доцент Борис Николаевич Васильев.
— Ты хорошо помнишь, — спросил он,— роман «Как закалялась сталь»?
— Раза три читал. Как будто помню.
— А помнишь из действующих лиц Хрисанфа Павловича Чернокозова? Так вот, найди о нем в романе, а потом забегай ко мне. Я тебе кое-что сообщу.
Я взял в руки роман, перелистал его и нашел то, что искал.
«Под тенью размашистых деревьев, в уголке террасы—группа санаторцев. За небольшим столом читал «Правду», тесно сдвинув густые брови, Хрисанф Чернокозов. Его черная косоворотка, старенькая кепчонка, загорелое, худое, давно не бритое лицо с глубоко сидящими голубыми глазами — все выдает в нем коренного шахтера. Двенадцать лет назад, призванный к руководству, краем, этот человек положил свой молоток, а казалось, что он только что вышел из шахты. Это сказывалось в манере держаться, говорить, сказывалось в самом его лексиконе.
Чернокозов — член крайкома партии и член правительства.; Мучительный недуг сжигал его силы — гангрена ноги. Чернокозов ненавидел больную ногу, заставившую его уже почти полгода провести в постели...
— Это и есть твой товарищ по комнате? — тихо спросила Жигирева Чернокозова и кивнула головой на коляску, в которой сидел Корчагин.
Чернокозов оторвался от газеты, лицо его как-то сразу просветлело.
— Да, это Корчагин. Надо, чтобы вы, Шура, с ним познакомились. Ему болезнь понавтыкала палок в колеса, а то бы этот парнишка сгодился нам на тугих местах. Он из комсы первого поколения. Одним словом, если мы парня поддержим,—а я это решил, то он еще будет работать...
— Чем он болен? —так же тихо спросила Шура Жигирева.
— Остатки двадцатого. В позвонке нелады. Я тут с врачом говорил, так, понимаешь, опасаются, что контузия приведет к полной неподвижности. Вот поди ж ты!
— Я сейчас привезу его сюда,—сказала Шура.
Так началось их знакомство. И не знал Павел, что двое из них —Жигирева и Чернокозов —станут для него людьми дорогими и что в годы тяжелой болезни, ожидавшей его, они будут первой его опорой».
Кто же такой Хрисанф Чернокозов?
Заложив полосками бумаги страницы, я отправился к товарищу, гадая, что же он может сказать о герое романа Островского?
— Хрисанф Павлович Чернокозов —не выдуманное лицо. Он живет в Грозном. Вот его адрес,—сказал Борис Николаевич, протягивая мне листок бумаги.
А потом наступил и тот день, когда мы всходили по трапу самолета, отлетавшего на юг.
. Город Грозный. На балконе большого дома, что, выходит углом на центральную площадь, сидит в кресле высокий седой старик. Глубокие глаза его скрыты под лохматыми бровями. Держится прямо. Видно, большие годы, тяжелая работа не сломили его. Сейчас он спокойно, с чуть заметной улыбкой наблюдает за людьми, что шумят внизу, под балконом. Может, он вспоминает о своей юности, сожалеет, что ему не восемнадцать, а почти восемьдесят лет? Как знать...
Это и есть Хрисанф Павлович Чернокозов — один из героев книги «Как закалялась сталь», человек, которого Николай Островский называл своим отцом.
Мы с Борисом Николаевичем сидим за столом в светлой комнате. Хрисанф Павлович рассказывает о своей жизни, подпольной работе в Донбассе, о том, как он встречался с видными руководителями большевистских организаций.
— С десяти лет, — говорит Чернокозов, — я пошел работать коногоном на шахту. А через два года стал учеником токаря в мастерской. Но не пришлось мне засиживаться подолгу на одном месте. Чуть подрос, стал нелегальную литературу распространять среди шахтеров, на массовки ходить. А там пошло: то арест, то ссылка. Особенно трудно пришлось после революции 1905 года. Обратили мы тогда внимание, что здесь, на Дону, слабо ведется работа среди казаков. Вот и решили взяться за это дело. Каждый из нас выбирал себе кого-нибудь из молодых казаков. Встречались на улице, знакомились, и если казак оказывался подходящим, чтобы вести с ним такую работу, то старались его расположить к дружбе. Выбрал я себе такого казака из молодых. Помню, звали его Вася. Стал приглашать к себе обедать. А потом говорю: вот, Вася, нашел я прокламацию. Прочитал ему. А он и говорит: тут много правильного, но только зачем «долой царя», «долой министров!»? Побеседовал я с ним и листовку ему оставил. В другой раз дал ему книжечку «Пауки и мухи», тоже революционную. Начало прочитали вместе. А дочитать дал с собой, но чтоб никому не показывал в казарме.
— Вот так и работали, — продолжает Чернокозов.— После революции находился я все время на руководящей партийной работе: был делегатом XIV, XV, XVIII партийных съездов, депутатом Верховного Совета СССР первого созыва.
Хрисанф Павлович подходит к комоду и достает папку с документами. Здесь делегатские билеты на партийные съезды, грамоты, удостоверения Чрезвычайной комиссии. А вот небольшой кусочек картона. Читаем:
«Пропуск в поезд специального назначения на Павелецком вокзале. Поезд отправляется 23 января 1924 г. ровно в 6 час. утра».
— В этом поезде,— поясняет Хрисанф Павлович,— я сопровождал гроб с телом Владимира Ильича Ленина, а потом стоял в почетном карауле в Колонном зале Дома Союзов...
Мы молча, не отрываясь, смотрим на небольшой кусочек картона. Волнение охватывает нас при виде этого документа, кратких и торжественно-печальных слов. Вспоминаются строки из поэмы Владимира Маяковского:
Это его несут с Павелецкого по городу,
взятому им у господ...
...Вовек такого бесценного груза еще
не несли
океаны наши, как гроб этот красный,
к дому Союзов
плывущий
на спинах рыданий и маршей.
Еще в караул
вставала почетный суровая гвардия
ленинской выправки,
а люди уже
провожают, впечатаны во всю длину
и Тверской
и Димитровки...
Молчание прерывает Хрисанф Павлович:
— Да, много пришлось перевидать за свою жизнь и радостного, и печального. Всяких людей встречал, многих ветеранов нашей партии пережил. А люди были — кремень. И молодость есть чем вспомнить. Вот хотя бы Николай Островский...
И Хрисанф Павлович рассказал нам о своей дружбе с этим замечательным человеком.
...Сочи. Старая Мацеста. На горе, на вырубленной в скале площадке, трехэтажное здание — санаторий № 6. Кругом лес, пальмы, цветы. Между деревьями вьется, убегая вниз, дорога. А оттуда, снизу, легкий ветерок доносит запах серных источников.
Сюда по совету врачей и решению окружкома партии и был направлен для лечения Николай Островский. 20 июня 1928 года в письме к родным он делился своими впечатлениями, восхищением, вызванным у него южной при родой, вниманием врачей, сестер, санитарок. В этом письме он замечает: дали соседа, прекрасного товарища, члена президиума Московской ЦК, старого большевика.
Соседом Островского по палате и был Хрисанф Павлович Чернокозов, который страдал от гангрены и потому передвигался при помощи костылей.
Хрисанф Павлович рассказывает:
— Как только меня поместили в отведенную палату, я сразу обратил внимание на худого паренька, который лежал на койке с краю. Познакомились. Островский сразу же спросил меня:
— Большевик? С какого года?
Узнав, что я старый коммунист, он приподнялся на койке и с каким-то жадным любопытством настойчиво стал выспрашивать о нашей подпольной работе, о революционных шахтерах, о гражданской войне. Вскоре мы подружились. Николай все называл меня ласково — «батина». Бывало только и слышу:
— Батина, расскажи, как партия родилась? Батина, а ты расскажи, как тебя впервые арестовали.
Слушал он с большим вниманием, и я по лицу его видел, как живо реагирует он на каждый эпизод, на каждый случай, которые я приводил из жизни рабочих и старых большевиков.
— Помню,— говорит Чернокозов,— он особенно -заинтересовался одним эпизодом из моей жизни.
Дело было в июле 1918 года. Германские и белогвардейские войска заняли Ростов, Новочеркасск, а затем Александровск-Грушевский, где я жил в это время. Что же делать? Тогда мы, большевики, начали организацию подполья в тылу у белогвардейцев. У моего отца на старой квартире устроили типографию, установили связь с командованием 15-й Советской армии Южного фронта. Передавали нашим сведения о деникинских войсках, а из политотдела армии получали материалы для листовок и прокламаций. Связь со штабом армии держал я. Не раз приходилось переходить ночами через линию фронта, чтоб передать нужные сведения. Работать было опасно: в городе по домам рабочих были расквартированы белогвардейские части, каждую ночь людей забирали, устраивали обыски.
Однажды явились ко мне. До самого утра рылись в сундуке, в постелях, на чердаке, в чулане, отдирали половицы. Перелистали все книги. И вот в одной детской книжке нашли между листов мой партийный билет, выданный Пятигорской организацией.
— Так ты член партии? — обратился ко мне офицер контрразведки.
Вижу, что скрывать бесполезно.
— Да,— отвечаю.
— Большевик?
- Да.
— Собирайся!
Забрали вместе со мной отца, дядю, деда.
Всех четверых загнали в коридор здания контрразведки и приставили двух часовых. Понимаю, что расстрела не миновать. Сидим. Отец говорит мне:
— Скинь, сынок, ботинки, новые ведь. Жаль, все равно они отнимут, а я отнесу, хоть братья поносят, ведь еще трое, кроме тебя, дома остались.
И заплакал.
Стал я разуваться. Тут вдруг вижу, выходит из соседней комнаты офицер. Посмотрел на меня пристально. Потом повернулся и ушел обратно в комнату.
Я сразу же узнал его. Это был Лебедев — офицер царской армии. Весной 1918 года, когда у нас в Александровске-Грушевске была установлена Советская власть, приходит, помню, он ко мне на биржу труда. Говорит, что не хочет у белых служить, а думает поступить на работу. У него и специальность была — бухгалтер. Жалуется мне, что его как «контру» никуда не берут. А мы в квалифицированных специалистах очень тогда нуждались. Я решил рискнуть: взять на работу бывшего офицера. Определил его на одну из шахт: пусть, думаю, исправляется человек. Но когда город заняли белогвардейцы, Лебедев решил, что Советской власти пришел конец. Он вернулся к белым и стал служить у них помощником начальника контрразведки.
И вот пришлось снова встретиться.
Вызывают меня. В комнате два офицера. Лебедев объясняет другому:
— Да я его знаю, Вася. Это он меня тогда спас.
Тот поморщился:
— Ну дело ваше...
И вышел из комнаты.
Лебедев подходит с моим партийным билетом:
— Такие вещи надо хранить осторожно, Хрисанф Павлович. Идите.
А вечером вернулись дед, отец и дядя.
— Вот как, — замечает Чернокозов,— случайно от смерти-то ушел.
А через несколько дней офицер Лебедев был расстрелян белогвардейцами за то, что оказывал помощь большевикам.
Много рассказывал я Николаю Островскому подобных эпизодов из своей жизни, о работе ветеранов революции...
...Так началась дружба старого большевика с Николаем Островским. И теперь, когда перечитываешь письма Островского к родным и друзьям, видишь, как часто упоминает он в них о своем «отце»:
«Вчера был Чернокозов с женой. Уехали. Поправился и немного ходит без костылей»,— сообщает Островский 20 августа 1928 года в письме своему другу Шуре Жи- гиревой. И тут же замечает:
«После твоего и Чернокозова отъездов я еще больше «осиротел», у меня немного понизилось общее моральное состояние. Это, конечно, временная хандра...
Я растерял понемногу всех друзей прошлых лет, и те две дружбы новые — ты и «отец» — я не хочу и не смогу потерять, так как мне ваши письмеца помогут чувствовать живых людей и пульс работы моей партии».
А когда в Сочи прибыла комиссия для чистки соваппарата и члены этой комиссии тепло побеседовали с Николаем Островским, он пишет 12 декабря 1928 года Жиги- ревой:
«Вести кружок мне запретили категорически из-за здоровья. Ругали здорово за волнения и вообще после разбора официально всех материалов так дружески со мной беседовали, как я мог уже говорить только с тобой и Чернокозовым».
— Я часто бывал у Островского, — рассказывает Хрисанф Павлович.— Раза три-четыре в год приезжал к нему в Сочи. Болезнь его прогрессировала. Лежал Островский последнее время почти без движения. Но никогда я не сидел, чтобы он впадал в уныние. Наоборот, говорил мне часто:
— Мы еще, батина, будем нужны партии, поработаем для нее.
Но помню, в один приезд я впервые в жизни увидел на его глазах слезы:
Батина, я теперь тебя не вижу. Но тут же взял себя в руки: — Сдаваться не думаю. Партии мы нужны... Много писем я получал от него и сам писал. Но вот только три письма сохранилось.
Хрисанф Павлович показывает нам копии писем, подлинники он передал в музеи Николая Островского в Сочи и в Москве. В письме от 15 мая 1933 года, обращаясь к Чернокозову, говорил:
«Меня с тобой навсегда связала большевистская дружба, ведь мы с тобой типичные представители молодой и старой гвардии большевиков... Приветствую тебя, мой дорогой, горячо, как «сынишка» и друг. Помнишь, как ты писал в Москву товарищу Землячке, а я помню. Там были такие слова: «Я глубоко убежден, я верю, что Островский, несмотря на слепоту и полный разгром физический, может и будет еще полезен нашей партии».
Николай Островский делился с «отцом» своими литературными планами. В этом же письме он сообщает Чернокозову о том, что «с головой ушел в работу журнала «Молодая гвардия», что пишет роман «Как закалялась сталь». А через четыре месяца сообщает, что уже закончил вторую часть своего романа и обещает выслать ему печатный экземпляр при первом случае. В последнем из сохранившихся писем от 4 декабря 1935 года Островский еще раз говорит об узах родства двух коммунистов молодой и старой гвардии:
«Никогда ни я, ни моя семья не забывали тебя. Какие-то крепкие узы связали нас с тобой, замечательным представителем старой гвардии большевизма.
Помнишь, родной, как ты писал в ЦК ВКП(б), что Островский еще будет полезен партии, что этот парнишка еще не угас и не угаснет. Ты так верил в мои творческие силы, как никто. И вот теперь я с гордостью за твое доверие вижу, что оправдал его...»
1 октября 1935 года Указом Центрального Исполнительного Комитета СССР Николай Алексеевич Островский был награжден орденом Ленина. А 12 октября редакция «последних известий» Украинского радиокомитета организовала радиоперекличку городов Сочи—Киев— Шепеговка. С небольшой речью перед радиослушателями выступил и Николай Островский. Он рассказал о своей работе над новым романом — «Рожденные бурей», о молодежи, которая училась у старых большевиков.
В письме к Хрисанфу Павловичу Чернокозову Островский замечает:
«Если ты читал мою речь при вручении мне ордена Ленина, она относится к тебе, старому большевику, одному из моих воспитателей».
Недаром человек удивительной силы воли, мужества, Николай Островский называл Хрисанфа Павловича Чернокозова своим отцом!
Встреча с «русским доктором»
Собака была приблудной. Она прижилась, и у нас во дворе считали ее своей.
Как-то жарким июльским днем поднялся шум и гам — собака взбесилась! Она лежала возле сарая и судорожно подергивала задними лапами, как будто отталкивалась от чего-то невидимого. На ее губах пузырилась клейкая иена. Собаку не трогали — боялись подходить.
Спустя некоторое время она устало поднялась, подошла ко мне. Дрожала в ознобе и печально смотрела сухими воспаленными глазами. Я вошел в комнату и налил н миску воды. «Если бешеная, то испугается и не подойдет»,— вспомнилась народная примета.
Собака лениво подошла, обнюхала миску и вяло начала пить. Я наскоро сделал из ремня ошейник, привязал веревку. Ветеринарная лечебница была совсем рядом, через улицу.
Пожилой врач уверенно подошел к собаке."Долго рассматривал. Потом протянул руку и погладил. Пес вильнул хвостом. Недоуменный взгляд врача в мою сторону:
— Почему они решили, что она бешеная?
Я начал перечислять симптомы, и чем дольше говорил, тем больше путался. Врач не спускал с меня немигающих глаз, словно взял на прицел. Потом он Ездохнул, как-то неестественно переступая ногами, направился к столу. Выписал рецепт и велел подержать собаку два- три дня в холодке.
Я вышел из лечебницы и повел собаку домой. Развернул по пути листок, прочитал назначение и Екизу подпись— врач Дегтярев.
Собака выздоровела, и доктор исчез бы без следа из моей памяти, если б спустя три-четыре дня, 6 июля 1958 года, я не раскрыл бы городскую газету «Ленинское знамя». На третьей полосе опубликован фельетон «О козе, петухе и злостном клеветнике».
Суть такова. Некто Агафонов устроил слежку за Дегтяревым. Результаты потрясли его: «доктор распространял среди животных эпидемические заболевания»; принимал дома «сомнительных людей», видимо, шпионов, и ночами у него в комнате горит свет: он что-то печатает на машинке!
При проверке оказалось: «сомнительные люди», осаждающие Дегтярева, — журналисты и фотокорреспонденты; ночами он пишет свои воспоминания!
Чем же прославился ветеринарный врач из города Шахты, если к нему вдруг устремились столичные и местные журналисты, а почтальон ежедневно приносит десятки писем?..
...Бог был слишком милосерден: его ад показался бы раем для тех, кто пережил Майданек, Освенцим, Бель- зен. Люди гнили заживо. Трубы крематориев дымили днем и ночью. Грязные лохмотья едва-едва прикрывали высохшие тела. Не было стонов, сетований, жалоб. Не было ни слез, ни надежд. Были изможденные лица, заостренные скулы, выпирающие ребра. Жизнь сохранялась лишь в руках. Руки могли копать рвы, тесать камни, складывать в штабеля трупы своих же товарищей. Черный дым крематория смешивался с запахом гниющих трупов. Человек лишался имени, оставался номер.
Был в лагере Майданек номер — 3569. Он и стал героем повести Игоря Неверли «Парень из сальских степей».
Они подружились в концлагере. Военнопленный русский доктор рассказал соседу по нарам, польскому писателю, свою историю.
Далеко-далеко за Азовским морем приютилась в степной балке станица. И жил в той станице простой крестьянский мальчишка. Он вставал на рассвете, когда не прокаленная еще солнцем земля холодила босые ноги. Выводил коня и мчал по росистой траве за восемь перст — в школу. Когда выучился, поднялся на грамотея спрос у станичников.
Приходили к отцу и просили, словно плуг или лошадь:
— Одолжи нам, сосед, Вовку на две недели.
То землю нужно перемерить, то зерно учесть, то письма написать.
Когда же парнишка захотел учиться дальше, отец па дыбы: пусть на земле хозяйствует!
Вышло, однако, не по-отцовски: Вовка сбежал. Скитался по городам, железнодорожным станциям. И в итоге— колония для беспризорных.
Человек в те трудные годы шел по прямой, или блуждал, как слепой, в замкнутом лабиринте.
Парень из сальских степей был мечтателем. Он мечтал, как станет ученым, как откроет причины всех заболеваний, и люди будут счастливы. Жадный до знаний, он и поступил сразу в два института — медицинский и ветеринарный...
...Беспокойным сном спит лагерь смерти Майданек.
Только бдительные прожектора смотровых башен рыскают по земле, дрожат на колючей проволоке. А в дальнем углу барака, накрывшись лохмотьями, «русский доктор» шепотом рассказывает писателю свою историю...
Война началась для доктора Дергачева на белостоцком тракте. Он был начальником госпиталя с приданным эскадроном кавалеристов из резерва.
«До тех пор,-- рассказывал он,— я знал только одну войну— войну с болезнями... Я завоевывал эти крепости с казачьей выносливостью. Наконец, я выследил своего смертельного врага в одной из разновидностей микробов и несколько лет яростно воевал с ним в лаборатории экспериментального института.
Но первый же удар сабли рассек мою жизнь надвое. Отошло в прошлое все, что составляло человека науки. Остался атаман Дергачев, который должен был вырваться из немецкой западни, начать в одиночестве партизанскую войну».
И он, сколотив отряд, действовал в немецких тылах: уничтожал обозы, нападал на небольшие группы фашистов. До тех пор, пока его не выследили и не устроили западню. Из двухсот семнадцати вырвалось лишь двадцать три человека. В числе пленных был руководитель отряда майор медицинской службы Дергачев. Его и бросили за колючую проволоку.
В лагере для советских военнопленных не выживали даже физически сильные, выносливые. Выживали лишь сильные духом и удачливые. Часто жизнь и судьба несчастного зависели от воли случая или прихоти начальника лагеря смерти. Дергачеву повезло: крупный чин эсэс назначил его лагерным врачом.
Есть два типа людей. Одни удачно устраиваются в жизни. Даже во время войны отыскивают себе уголок, в который и штык не заглянет, и пуля не залетит. Другие, неспокойные, и в мирное время воюют, а доведись быть настоящей войне, сражаются не на жизнь, а на смерть. Бойцом по натуре был и «русский доктор».
Он отгородил колючей проволокой больницу, прозванную «умиральней». Начал наводить порядок: нелегально доставал лекарства, освобождал от работы больных. Лечил. И когда, к удивлению лагерного коменданта, больные стали выздоравливать, доктор был разоблачен. Оставалось одно: исчезнуть. И трое узников устроили дерзкий побег — были вывезены товарищами в пустых бочках за пределы лагеря, перебили солдат и бежали.
В пути Дергачев отморозил ноги. Началась гангрена пальцев. Что делать? Он не раз оставался с глазу на глаз со смертью, дышал смрадным дымом крематория; его бросали из лагеря в лагерь; он не погибни в бою, ни в плену! И он должен нелепо умереть на свободе?!
Тогда он решился...
В стоявшем на отшибе доме, где они укрылись, у хозяйки нашлась доска для рубки мяса. Ее почистили, как могли стерилизовали. И врач приступил к операции: сам себе вскрыл волдыри на ногах, отрезал пальцы...
Начиная войну с Россией, Гитлер учел все: и потребность в технике, в людской силе, покрыл «освобожденную от коммунистов» территорию виселицами. Но он не учел одного — воли человека к жизни. Не учел и другого: перед ним был человек с железным русским характером. Такого не сломить, не поставить па колени.
Подлечился, набрался сил доктор Дергачев. Организовал партизанский отряд. Лесные мстители нападали на немецкие обозы, убивали предателей, разбрасывали листовки. Все шло хорошо, пока не выследили. Облава. Перестрелка. Бегство. Дергачев попадает в руки гестапо. Его допрашивают, избивают и, наконец, выкидывают в Майданек.
Здесь он и рассказал товарищу по концлагерю, Игорю Неверли, свою историю, а тот уже на свободе написал книгу «Парень из сальских степей».
Вот с этим человеком из легенды и встретился я случайно в лечебнице шахтерского городка.
Если бы я, прочитав повесть, снова пересек улицу и под любым предлогом заглянул в ветлечебницу, я ближе бы познакомился с ним. Но...
Когда через несколько дней я открыл дверь и спросил доктора Владимира Ильича Дегтярева, мне ответили, что он уже здесь не работает, переехал в Новочеркасск, в научно-исследовательский институт...
Прошел год. За текущими делами я понемногу стал забывать о парне из сальских степей. Может быть, так и не вспомнил бы если б не поездка в Ростов. Путь лежал через Новочеркасск.
За окном проплывают поля, лесопосадки. Гудит мотор и стремительно убегает под колеса автобуса лента асфальта. Почему бы не задержаться на два-три часа в Новочеркасске? Пропущу такого человека — всю жизнь жалеть буду!
Новочеркасск. Центральная площадь с собором и памятником Ермаку. Иду по улице, разыскиваю дом под номером сто. Подхожу к двери, нерешительно стучу.
— Войдите!
В комнате двое. Девочка лет пятнадцати за пишущей машинкой и мужчина, склонившийся над листом бумаги.
Я стоял и жадно всматривался в человека. Правда, я видел его еще в Шахтах. Но тогда для меня он был обыкновенным ветеринарным врачом. А сейчас —герой повести известного писателя. Но как я ни всматривался, ничего не находил в нем героического. Скорее, наоборот. Для «негероической» личности лучшего типажа и не подобрать: неровно загорелое лицо, синие добродушные глаза, черные волосы, чуть спускающиеся.на лоб и без единой сединки. Ко всему небрит и в пижаме. В его облике кажется ничего и не было от узника концлагерей, руководителя партизанского отряда, героя-врача, отрезавшего себе пальцы ног, храброго офицера, прошедшего сквозь огонь войны! Встретишь такого на улице, пройдешь мимо и не заметишь!
— Садитесь.
Он внимательно вглядывался в меня, видно, копаясь в памяти: а где все-таки мы встречались?
Я не стал тянуть и напомнил о нашей встрече в ветеринарной лечебнице...
Он рассказывал мне о своей довоенной жизни. О том, как в 1938 году после окончания Новочеркасского зооветеринарного института его послали на Ессентукский конный завод. Потом работал в научно-исследовательском институте в Пятигорске. За несколько месяцев до начала войны был призван в армию и служил в казачьем полку. Там и застала его война.
Он говорил спокойно, ни жестом, ни интонациями не выдавая своих чувств. А может, он все уже пережил глубоко и смотрел на когда-то происходившее как на далекую историю? Ведь бывает такое, особенно когда человек устал, утомлен, когда новые заботы вытеснили старые, когда былые раны зарубцевались?
Только глаза странные: темнеют, светлеют. Или мертвенно застывают. Перебегают с предмета на предмет, сощуриваются. А то вдруг не мигая долго смотрят куда-то сквозь тебя. Глаза мудрого и доброго человека.
Я слушаю его и думаю: осознает ли сидящий передо мной человек, что он — герой. Не только по своей фронтовой биографии, но и увековеченный как персонаж повести? Наверное, нет. Он так и промолчал бы всю жизнь, оставаясь обыкновенным человеком на земле — Владимиром Ильичем Дегтяревым — «двойником» Владимира Лукича Дергачева, парня из сальских степей. Его бы и не нашли, так как Игорь Неверли расстался с ним, когда «русского доктора» с колонной маляриков увезли из Майданека «неизвестно куда».
«Виновата» была переводчица Зинаида Шаталова. Прочитав повесть, она решила отыскать героя. И действительно, нашла в городе Шахты, где он работал скромным ветеринарным врачом! А потом уж сотни читательских писем, поездка в Польшу, где его принимали как народного героя, встреча с читателями, с Игорем Неверли, с друзьями по партизанскому отряду...
...Настала минута прощания. Мы поднялись и молча смотрели друг на друга. Сейчас я окину последним взглядом комнату, сделаю несколько шагов. За мной закроется дверь. Человек снова опустится на стул. Сухо зашелестят листы бумаги и дробно застучит пишущая машинка. Он снова уйдет в сырую мглу за колючую проволоку Майданека; вновь ночами будут шарить по земле прожекторы. Те, кто живы, вновь станут ждать пайку хлеба и мечтать о кусочке сахара. Зловонный запах разлагающихся трупов смешается с дымом крематория.
И по белому листу бумаги побегут строки воспоминаний...
А я? Что же я?
С последним автобусом покину Новочеркасск. Я знаю теперь: пусть проходит год, два, три; пусть пройдет десять лет, но не исчезнет из моей памяти человек. Не только потому, что необычна его судьба.
Я достаю с полки книгу. Открываю переплет. Сквозь стекла очков прямо на меня смотрят печальные глаза утомленного человека. Это — Игорь Неверли. Рядом — «Парень из сальских степей». И чуть ниже заглавия бегущие строки автографа: «На память т. Челышеву Борису Дмитриевичу от участника событий, описанных в этой повести, — Дегтярева Владимира Ильича. В знак нашего знакомства. Новочеркасск, 12. 6. 1959 г.»
КНИГУ ЧИТАЛ ЛЕНИН
Ильич склонился над книгой. Тихо шелестят страницы. Иногда карандаш делает на полях две-три пометки, вписывает слово, фразу. День ото дня тает стопка книг, на смену им появляются новые. Прищуренный взгляд, и рука человека, жаждущего книги. Сколько тысяч газет, журналов, сборников перелистали они, эти руки, не знавшие усталости!
Где тот исследователь, что возьмется хотя бы подсчитать, сколько книг прочитал Ленин. Если бы можно было это сделать, то перед нами предстали бы огромные пирамиды, горы книг на многих языках, по самым различным отраслям знаний.
То было не простое чтение. Это был труд. Интересные мысли, образы Ленин использовал в своих трудах, нередко цитировал по памяти, выступая перед многочисленными аудиториями.
«А для меня — полное собрание Тургенева...»
Зимний день 24 февраля 1898 года был для политического ссыльного Владимира Ульянова обычным днем. Те же сугробы перед окном, тропинка, вьющаяся по снегу к берегу Шуши. И в то же время день этот в ряду прошедших был немного праздничным. Вечером Владимир Ильич начал письмо к родным такими словами:
«Получил я сегодня, дорогая мамочка, кучу писем со всех концов России и Сибири и поэтому чувствовал себя весь день в праздничном настроении» .
Он сообщает, что пришла также и литература. А книгу Амичиса, которую просил выслать, сестра Анюта не прислала, потому что она — детская. Но здесь и
детская будет полезна: ребятишки ссыльного Ивана Проминского уже пересмотрели всю небольшую библиотеку, отыскивая «книжки с картинками».
«Я даже думал, — пишет Ленин в письме, — такую вещь сделать: выписать себе «Ниву». Для ребят Проминского это было бы очень весело (картинки еженедельно), а для меня — полное собрание сочинений Тургенева, обещанное «Нивой» в премию, в 12 томах. И все сие за семь рублей с пересылкой! Соблазнительно очень. Если только Тургенев будет издан сносно (т. е. без извращений, пропусков, грубых опечаток), тогда вполне стоит выписать. Не видал ли кто-нибудь из наших премий «Нивы» за прошлые годы? Кажется, она давала Достоевского? Сносно ли было?»
Восемь рублей, получаемые от казны, Ленин отдавал хозяину за стол и квартиру. На одежду не хватало. Но он надеялся, что скоро издадут статьи, получит книгу для перевода с английского, и поправятся дела, непременно поправятся. «Поэтому долги свои все возмещу... Поэтому также и «Ниву» считаю возможным выписать...»
Что это за приложение к «Ниве», о котором писал Ленин?
На выставке в 1883 году в одном из павильонов встретились два туза издательского дела России — Иван Дмитриевич Сытин и Адольф Федорович Маркс.
— Почему бы вам вместо картин не давать в приложение к «Ниве» русских классиков, —«предложил Сытин издателю популярного журнала. Тот подумал, пожевал губами и с типичным немецким акцентом проговорил:
— Эта мысль не приходила мне... Нет, едва ли... Дорого стоит. Едва ли...
И вдруг спустя некоторое время Сытин узнает, что немец купил у Салаева за 100 тысяч право на издание полного собрания сочинений Гоголя и думает давать приложением к «Ниве»!
Год шел за годом, и каждый раз подписчики получали сочинения русских классиков. Маркс разослал им тома Гоголя, Тургенева, Гончарова, Достоевского и других писателей. Небольшая цена журнала и бесплатные приложения дали оборотистому издателю «Нивы» огромный для того времени тираж — 200 000 экземпляров.
В. И. Ленин не ошибся, высказав опасение, «будет ли «сносен» Тургенев». Качество изданий было не очень высоким. В двенадцатитомнике Тургенева «для равномерного распределения материала» была нарушена хронология в размещении произведений, имелись пропуски, искажения.
Вот об этом издании и писал родным Ленин, находясь в далекой сибирской ссылке.
«Попробую спрятаться за Писарева»
В воспоминаниях о Ленине Н. К. Крупская писала: «Меня пленила резкая критика крепостного уклада Писаревым, его революционная настроенность, богатство мыслей. Все это было далеко от марксизма, мысли были парадоксальны, часто очень неправильны, но нельзя было читать его спокойно. Потом в Шуше я рассказала Ильичу свои впечатления от чтения Писарева, а он мне заявил, что сам зачитывается Писаревым, расхваливая смелость его мысли. В шушенском альбоме Владимира Ильича среди карточек любимых им революционных Деятелей и писателей была фотография и Писарева» (Правда», 3 октября 1935 г., № 273.)
О том, что Ленин любил Писарева, вспоминала и его библиотекарь в Совнаркоме Шушаника Манучарьяиц. Среди книг Владимира Ильича были и труды Писарева. Ленин ссылался на них, использовал отдельные образы из его работ. В статье «Крах платонического интернационализма» он перефразировал название статьи Писарева «Прогулка по садам российской словесности», заметив в адрес меньшевистско-троцкистской газетки: «...а «Наше слово» пусть останется чем-то вроде крикливой вывески или праздничной прогулки по садам интернационалистской словесности» . Конспектируя «Метафизику» Аристотеля, Ленин записывал: «нелепо отрицать роль фантазии и в самой строгой науке: ср. Писарев о мечте полезной, как толчке к работе, и о мечтательности пустой» .
К этому положению Писарева Ленин прибегает еще раньше, в 1902 году. Отстаивая в борьбе с экономистами великое значение революционной теории, он говорит о создании еженедельной социал-демократической газеты, которая регулярно распространялась бы по всей России: «Эта газета стала бы частичкой громадного кузнечного меха, раздувающего каждую искру классовой борьбы и народного возмущения в общий пожар» .
Высказав эту мысль, Ильич заключил: «Вот о чем нам надо мечтать!» И тут же продолжил: «Надо мечтать!» Написал я эти слова и испугался. Мне представилось, что я сижу на «объединительном съезде», против меня сидят редакторы и сотрудники «Рабочего дела». И вот встает товарищ Мартынов и грозно обращается ко мне: «А позвольте вас спросить, имеет ли еще автономная редакция право мечтать без предварительного опроса комитетов партии?»...
...От одной мысли об этих грозных вопросах у меня мороз подирает по коже, и я думаю только —куда бы мне спрятаться. Попробую спрятаться за Писарева»
И Ленин выдвигает в виде «щита» цитату из статьи выдающегося революционера-демократа, в которой говорится о том, что мечта может обгонять естественный ход событий и помогать человеку, но может и «хватать» в сторону.
Из какого произведения Писарева эти слова взял Ленин? Каким изданием он пользовался в своей работе? Статья «Промахи незрелой мысли», из которой приведена цитата, была опубликована впервые в 1864 году в 12-.Й книжке журнала «Русское слово». Потом она перепечатывалась в собраниях сочинений Писарева, издаваемых Ф. Павленковым. Как раз одним из этих изданий и пользовался Владимир Ильич.
Кто же такой издатель Флорентий Павленков?
В июле 1868 года Цензурный комитет получил книгу — вторую часть сочинений Д. И. Писарева. Цензоры решили, что статьи Писарева «Русский Дон-Кихот» и «Бедная русская мысль» не могут пройти, так как высмеивают религию, существующие законы. Павленкова решили привлечь к ответственности. Так прогрессивный издатель 60-х годов оказался на скамье подсудимых. После долгих разбирательств в низших инстанциях дело было передано в Сенат. И вот 14 мая 1869 года состоялось публичное заседание. Обвинителем был обер-прокурор, решали дело шесть сенаторов. Наконец, вынесли определение: подсудимого Павленкова «от наказания по настоящему делу освободить, а напечатанную им статью Писарева «Бедная русская мысль» уничтожить».
Павленков все же нашел способ сохранить осужденную статью Писарева, обойдя и на этот раз цензуру, но уже «на законном основании». Еще перед судебным заседанием он привел стенографа, который записал речь прокурора и речь защитника. А так как тот и другой на выступлениях приводили обширные цитаты из криминальных статей Писарева, то по существу вся «Бедная русская мысль» была ими воспроизведена. Процессы гласного суда печатались тогда без прохождения цензуры. Флорентий Павленков воспользовался этим и имел стенографический отчет в последний том издания сочинений революционера-демократа.
Шеститомник Писарева, которым пользовался Ленин, был издан Павленковым большим тиражом. Вот почему эти книги можно встретить нередко в наших библиотеках и на полках библиофилов. Но одну книжку статей Писарева найти трудно. Это «Дополнительный выпуск» к шеститомнику. В нем впервые была опубликована статья Писарева «Бедная русская мысль», которую так настойчиво не пропускала цензура, а также и стенограмма «Литературный процесс по 2-й части сочинений Писарева». Этот отчет, как ни пытался Павленков опубликовать, цензура всегда вырезала.
Появление «Дополнительного выпуска» до первой русской революции было невозможно. Только с революцией цензура, как писал Ленин, «была просто устранена. Никакой издатель не осмеливался представлять властям обязательный экземпляр, а власти не осмеливались принимать против этого какие-либо меры».
ЛЕНИН ЧИТАЕТ МЕМУАРЫ
Если собрать воедино воспоминания артистов, писателей, политических деятелей, которые прочитал за свою жизнь В. И. Ленин, то они составили бы целую библиотеку. Мемуары помогали вождю глубоко изучить жизнь эпохи, верно оценить политическую и философскую платформу писателей-классиков. Они давали отдых и расширяли кругозор.
. Старая, но хорошо сохранившаяся книга. «НА СЛАВНОМ ПОСТУ (1860—1900). Литературный сборник, посвященный Н. К. Михайловскому». Книга как книга, по «возрасту» не так уж стара, да и к редким не отнесешь. Но в "ней интересна статья Л. Пантелеева «Из воспоминаний о 60-х годах».
Лонгин Федорович Пантелеев — один из видных революционеров 60-х годов. Его деятельность была связана с «Землей и волей». Он близко знал Чернышевского, Салтыкова-Щедрина, других крупных писателей. Вот, например, как он описывает выступления Некрасова на публичных чтениях:
«На чтениях часто выступал Некрасов; читал он тихо, замогильным голосом; к некоторым стихам его это очень шло, например «Еду ли ночью...», но где требовалось больше энергии, например «Стой, ямщик», тут он не мог производить сильного впечатления. Как-то Кавелин рассказывал, что когда Некрасов в первый раз прочитал в их кружке только что написанное им «Еду ли ночью...», то все были так потрясены, что со слезами на глазах кинулись обнимать поэта».
Воспоминания свои Пантелеев опубликовал- частично в сборнике «На славном посту», а потом целиком отдельной книгой в 1905 году.
Теперь раскроем 5-й том Полного собрания сочинений В. И. Ленина, где помещена его статья «Гонители земства и аннибалы либерализма». Говоря о народном возмущении после тридцатилетия николаевского режима, Владимир Ильич приводит несколько цитат из воспоминаний Пантелеева, в частности о петербургских пожарах в мае 1862 года:
«К началу 1862 года общественная атмосфера была до крайности напряжена; малейшее обстоятельство могло резко толкнуть ход жизни в ту или другую сторону.
Эту роль и сыграли майские пожары 1862 года в Петербурге». Начались они 16-го мая, особенно выделились 22 и 23-го мая — в этот последний день было пять пожаров, 28-го мая запылал Апраксин двор и выгорело громадное пространство вокруг него. В народе стали обвинять в поджогах студентов».
Ленин указывал в примечаниях ,к своей статье, ссылаясь на Пантелеева, что следственная комиссия не открыла никакой связи петербургских пожаров с политикой. Член комиссии Р. 3. Столбовский рассказывал Пантелееву, «как удалось ему в комиссии вывести на свежую воду главных лжесвидетелей, которые, .кажется, были простым орудием полицейских агентов».
Ссылки на мемуары Л. Пантелеева дали Владимиру Ильичу прекрасный материал для подтверждения основных положений, выдвинутых в статье «Гонители земства и аннибалы либерализма». А попутно были прочитаны и те страницы, где автор говорил о своих встречах с Николаем Алексеевичем Некрасовым, которому Ленин дал высокую оценку в статье «Памяти графа Гейдена»:
«Еще Некрасов и Салтыков учили русское общество различать под приглаженной и напомаженной внешностью образованности крепостника-помещика, его хищные интересы, учили ненавидеть лицемерие и бездушие подобных типов» .
Сутки были наполнены до предела. Наполнены делами— запланированными и теми, которых не учтешь. Наметить основные задачи Госполитпросвета, написать статью о борьбе внутри Итальянской социалистической партии, подумать над проблемами электрификации России и написать об этом Кржижановскому. А борьба с бандитами на Кавказе, вопрос о капитуляции Врангеля, обсуждение проекта тезисов о задачах профсоюзов. И где-то между этими делами память удерживала название книги, которую он должен непременно прочесть.
10 ноября 1920 года Владимир Ильич пишет своему библиотекарю Шушанике Никитичне Манучарьянц:
«Нельзя ли достать мне ( на прочтение только, на 1 неделю) книгу: Головачева-Панаева: «Воспоминания» СПБ, 1890».
Вскоре книга была на рабочем столе Ильича.
Для какой цели понадобились Ленину воспоминания Панаевой? Без сомнения, он заинтересовался не ее личностью и не ее беллетристическими произведениями. Скорее всего тем, что Панаева была связана с Некрасовым, другими революционерами-демократами. И, прочитав эту книгу, Владимир Ильич надеялся узнать много интересного о любимом поэте, которого читал, знал наизусть, цитировал в своих статьях и докладах.
Авдотья Яковлевна Панаева в литературных кругах была известным человеком. Белинский, Чернышевский, Добролюбов считали ее своим другом. Будучи гражданской женой Некрасова, она написала с ним в соавторстве два романа —«Три страны света» и «Мертвое озеро».
...Окраина Петербурга. Простой стол в скромно обставленной комнатушке. Разбросанные листы бумаги и склонившаяся над ними старая женщина. Она пишет, часами не вставая со стула, словно боится, что забуду г. о чем нужно рассказать.
Да, она многое перезабыла, путаются имена, особенно даты. Но картины жизни, лица известных .чудпжнп ков, литераторов, артистов в ее памяти как живые,
Она рассказывала о борьбе демократов с либералами, о том, как Некрасов и Панаев купили журнал «Современник», о цензурных мытарствах издателей. Память ее удержала и эпизод, послуживший Некрасову для создания замечательного стихотворения «Размышления у парадного подъезда»:
«Накануне того дня, как было написано это стихотворение, я заметила Некрасову, что давно уже не было его стихотворений в «Современнике».
— У меня нет желания писать стихи для того, чтобы прочесть двум-трем лицам и спрятать их в ящик письменного стола... Да и такая пустота в голове: никакой мысли подходящей нет, чтобы написать что-нибудь.
На другое утро я встала рано и, подойдя к окну, заинтересовалась крестьянами, сидевшими на ступеньках лестницы парадного подъезда в доме, где жил министр государственных имуществ.
Была глубокая осень, утро было холодное и дождливое. По всем вероятиям, крестьяне желали подать какое-нибудь прошение и спозаранку явились к дому. Швейцар, выметая лестницу, прогнал их; они укрылись за выступом подъезда и переминались с ноги на ногу, прижавшись у стены и промокая на дожде.
Я пошла к Некрасову и рассказала ему о виденной мною сцене. Он подошел к окну в тот момент, когда дворники дома и городовой гнали крестьян прочь, толкая их в спину. Некрасов сжал губы и нервно пощипывал усы; потом быстро отошел от окна и улегся опять на диване. Часа через два он прочел мне стихотворение «У парадного подъезда».
Панаева писала воспоминания не только для того, чтоб заново пережить уже прожитое, воскресить хотя бы в своей памяти. Подгоняла нужда. Авдотья Яковлевна сообщала вернувшемуся из ссылки Н. Г. Чернышевскому:
«Если бы не страх, что маленькие сироты, мои внучата, умрут с голоду, то я бы ни за что не показала бы носу ни в одну редакцию со своим трудом, так тяжело переносить бесцеремонное отношение ко мне, как позабытому автору прошлой литературной эпохи».
После того, как мемуары были опубликованы в «Историческом вестнике», Панаева за гроши передала их для издания отдельной книгой предпринимателю В. Гу- бинскому. Тот и издал их в 1890 году под заглавием «Русские писатели и артисты».
Вот этой книгой через тридцать лет после ее выхода и заинтересовался Владимир Ильич Ленин.
«Коммунары не будут рабами!»
Окно выходит в парк. В задумчивости застыли вековые липы. И не поймешь: где солнечные блики, а где золотисто-желтые осенние листья запятнали аллеи. У окна Ленин. Его дом теперь здесь, в Горках. Узкий круг .лиц, врачи; книги, которые читает ему вечерами Надежда Константиновна. Вот и сейчас она положила одну на стол, вышла, тихо прикрыв дверь. Ильич поднялся из кресла, выпрямился.
«Никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!» мысленно повторил он последние строчки только что прочитанных Крупской стихов. Прошелся по комнате. Остановился возле стола. Взял книжку. Автор — Василий Князев. Привычный взгляд скользнул по содержанию. Отыскал страницу:
Нас не сломит нужда,
Не согнет нас беда,
Рок капризный не властен над нами;
Никогда, никогда,
Никогда! никогда!
Коммунары не будут рабами.
Дочитал до конца. Положил на место. Стихотворение понравилось, особенно рефрен. Он так и остался в памяти: «Никогда! никогда коммунары не будут рабами!».
Владимир Ильич ходил по комнате и повторял эти строки.
...Небольшая книжка. В одном из молдавских сел я нашел ее у знакомого колхозника. Каким-то чудом задержалась она на этом свете, прожив половину столетия. Очищенная от густого слоя пыли, она приняла свой первоначальный вид. На обложке из серой бумаги раскачивающийся колокол. Он гудит, и молнии разлетаются в стороны от могучего набата. Лучше иллюстрации и не придумаешь к стихам «Всем! всем! всем!», «Женщинам коммуны», «Красная колокольня».
На фотографии поэт. Пафос борьбы отразился не только в стихах, но и во всем его облике: из-под фуражки выбились вихры, распахнута косоворотка и остр взгляд. В нем что-то от шолоховского Макара Нагульнова: отчаянный, смелый, порывистый. Это и есть автор сборника Василий Князев — популярный поэт дореволюционной «Звезды» и «Правды». А лежащая на моем столе книжка «О чем пел колокол», изданная в 1920 году, — один из сборников его стихотворений.
Листаю страницы, нахожу «Песню коммуны». Тут же приходят на память строки из воспоминаний Крупской об Ильиче:
«Читаешь ему, бывало, стихи, а он смотрит задумчиво в окно на заходящее солнце. Помню стихи, кончающиеся словами: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами» .
КОНЕЦ.
Кто прочитал?
Нашел на чердаке в Слободзее старинный рубанок
18279
vBulletin® v3.8.7, Copyright ©2000-2025, Jelsoft Enterprises Ltd. Перевод: zCarot